Цитата дня

«Строгие посты делаются напрасными, когда за ними последует излишнее употребление пищи, которое скоро доходит до порока чревобесия» (Преп. Иоанн Кассиан Римлянин)

oshibki.jpg

Рейтинг:  5 / 5

Звезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активна
 

    svshm_ilarion_troickiyУ архиепископа Илариона и у Тучкова почти по всем пунктам были разные взгляды. Владыка предлагал представителям государства сотрудничать с Церковью, но на основании независимости Церкви, на основании положительного роста и духовной силы самой православной паствы, члены которой являются также и гражданами государства и, следовательно, составляют и его силу. Тучков хотел добиться сотрудничества иерархов на основе полного подчинения Церкви государству и в конце концов потребовал прямого осведомительства, как если бы владыка был одним из сотрудников ОГПУ. Тучков желал прежде физического уничтожения своего врага уничтожить его нравственно. Архиепископ ответил на эти предложения резким, категорическим отказом. Видя, что склонить на свою сторону этого выдающегося иерарха не удается, Тучков зло сказал: «Приятно с умным человеком поговорить. А сколько вы имеете срока в Соловках? Три года?! Для Илариона три года! Так мало?!»
26 февраля 1926 года архиепископа перевели из отдельной камеры в общую камеру тюрьмы в Коровниках. 15 марта владыка писал родственнице о происшедших в его жизни переменах: «Есть здесь и плюсы и минусы. Плюсы: более свободная жизнь, неограниченная переписка... Минусы: я потерял свое милое одиночество, а вместе с ним и возможность заниматься так, как занимался раньше. Днем-то у нас еще хорошо: в огромной камере всего шесть человек остается и можно немного почитать и пописать, но вечером собирается целых двадцать человек, и тогда открывается такой дивертисмент, что просто беда. Камера, куда меня поселили, считается лучшей, в ней больше “интеллигенция”, но увы! – теперь и интеллигенция мало отличается от дикарей по своим нравам.
Удивительное дело! Никто меня к тюремному заключению не приговаривал, и все-таки я сижу в тюрьме, где сидят все по определенным судебным приговорам. Но... удивляться уже давно перестал. Только почему это все со мной такие фокусы происходят? Ведь никого во всей тюрьме нет без приговора, кроме меня. Все наши прочие спокойно живут в Соловках, а я вот уже на второе место перебираюсь. Что-то еще неожиданного преподнесет мне время? Некоторые основания ждать нового у меня есть, но будет ли это все к добру – не знаю. Вообще у меня образовалась уже привычка к такой ненормальной и нелепой жизни. Как я тебе, помнишь, писал, я не сижу, а живу в тюрьме».
Отношение владыки к обновленцам и всякого рода раскольникам оставалось непримиримым. И один из обновленческих архиереев, Гервасий Малинин, желая подчеркнуть эту непримиримость ближайшего помощника Патриарха Тихона, писал о нем в обновленческом журнале: «Я встретился на прогулке по двору в Ярославской тюрьме “Коровники” с архиепископом Илларионом Троицким. Он меня узнал и удивился, зачем я попал в тюрьму.
Он мне сказал:
– Зачем вы отошли от Патриарха Тихона и нарушили ту клятву, которую вы давали при хиротонии во епископа, что ничего общего не будете иметь с так называемой “Живой церковью”?
На это я сказал:
– Клятвы я не нарушал. С “Живой церковью” я не имел и не имею ничего общего.
– Вы отпали от Церкви, – сказал мне архиепископ Иларион.
– Это неправда, а вот вы, тихоновцы, фактически отпали.
Восточные патриархи не с вами, а с нами.
– Какие мы тихоновцы; что вы треплете имя покойного Святейшего Патриарха Тихона? Мы православные. Восточные патриархи с нами, это я знаю документально, обновленцы врут. Введенский ваш изолгался...
Мне не пришлось с архиепископом Иларионом долго беседовать, потому что я тюремной администрацией был отозван и тут же освобожден из тюрьмы. На прощание мне архиепископ Иларион сказал:
– Я скорее сгнию в тюрьме, но своему направлению не изменю...»
1 апреля архиепископу Илариону стало определенно известно, что в ближайшие дни его отправят с этапом на Соловки. Узнав об этом, он писал родным: «Это переселение для меня, пожалуй, приятно. Ведь сидеть взаперти мне вовсе не следует. А там куда свободнее. Да и знакомые мне все места-то там. Друзей у меня там масса. С ними охота и повидаться. Вот одно только не особенно приятно, это – путешествие. Пожалуй, до самой Пасхи буду я странствовать до берега, то есть до Попова...
И зачем только меня тащили-то сюда? Пожалуй, и нужно было кое о чем поговорить, и говорили, да видно не очень-то речи мои понравились. Ну, что Бог ни делает, все к лучшему. Надеюсь, что и на этот раз будет именно к лучшему...»
В пересыльный лагерь на Попов остров владыка прибыл незадолго до Пасхи. Здесь нужно было дожидаться начала навигации, когда заключенных переправляли на Соловки. Здесь он встретил и великий праздник Пасхи. Вот как описывает это событие священник Павел Чехранов.
«Кругом лес, колючая проволока, на высоких столбах будки... Людей нагнали в пункт видимо-невидимо. Вследствие весенней распутицы лесные разработки закончились. И более тысячи человек возвращались обратно в лагерь. А весь лагерь рассчитан на восемьсот человек. Клуб закрылся и переделан под жилое помещение с нарами. В прочих бараках проходы застроены нарами, двойные нары переделаны в тройные – в три этажа. Даже в привилегированном канцелярском бараке теперь двойные нары, и вместо шестидесяти человек стало там сто двадцать. Кипятку сплошь и рядом не отпускалось, так как все котлы занимались под обед и ужин.
Приближалась Пасха. И как хотелось, хотя и в такой обстановке, совершить службу. “Как это так, – думал я, – даже и сейчас, когда просунуться поговорить через толпу затруднительно, как не пропеть “Христос воскресе!” в пасхальную ночь?..” И я решил подготовить свою братию. Повел разговоры с благодушнейшим епископом Нектарием (Трезвинским), епископом Митрофаном (Гриневым), епископом Рафаилом (Гумилевским) и епископом Гавриилом (Абалымовым). Последний и не подозревал, какая ему писанка готовится. Из прочей братии были оповещены отец Филумен и постоянный компаньон владыки Иллариона (Троицкого) шахматист отец Аркадий Маракулин.
Однако только архиепископ Иларион и епископ Нектарий согласились на пасхальную службу в незаконченной пекарне, где только одни просветы были прорублены, ни дверей, ни окон. Остальные порешили совершить службу в своем бараке, на третьей полке, под самым потолком, по соседству с помещением ротного начальства. Но я решился вне барака пропеть пасхальную службу, дабы хотя бы в эти минуты не слышать сквернословия.
Сговорились. Настала Великая Суббота. Арестантский двор и бараки, как бочки с сельдью, были наполнены прибывшими с лесозаготовок. Но нас постигло новое испытание. Последовало распоряжение коменданта ротным командирам не допускать и намеков на церковную службу и с восьми часов вечера не впускать никого из других рот. С печалью сообщили мне епископы Митрофан и Гавриил это известие. Однако я своему “причту” настаивал: “Все же попытаемся в пекарне устроить службу”. Епископ Нектарий сразу согласился, а архиепископ Иларион нехотя, но все же попросил разбудить в двенадцать часов.
В начале двенадцатого я отправился в барак, где помещался владыка Нектарий. Двери были настежь открыты, и мне, быстро вошедшему, преградил дорогу дневальный.
– Не велено пускать никого из других рот.
Я остановился в нерешительности. Однако владыка Нектарий был наготове.
– Сейчас, сейчас, – сказал он мне.
Я отправился к владыке Илариону. Войдя стремительно в барак, я направился мимо дневального, который оказался несколько знакомым и расположенным ко мне.
– Пожалуйста, поскорее делайте и уходите. Не приказано...
Я кивнул ему головой, подошел к владыке Илариону, который, растянувшись во весь свой великий рост, спал. Толкнул его в сапог, владыка приподнялся.
– Пора, – сказал я ему шепотом.
Весь барак спал. Я вышел.
На линейке меня ожидал владыка Нектарий. Вскоре к нам присоединился владыка Иларион, и мы гуськом тихо направились к задней стороне бараков. За дорогой стоял остов недоконченной пекарни с отверстиями для окон и дверей. Мы прошмыгнули к нему поодиночке. Оказавшись внутри здания, выбрали стену более укрывавшую нас от взора проходящих по дорожке и плотнее прижались к ней; слева – владыка Нектарий, посредине – владыка Иларион, а я – справа.
– Начинайте, – проговорил владыка Нектарий.
– Утреню? – спросил владыка Иларион.
– Нет, все по порядку, с полунощницы, – ответил владыка Нектарий.
– Благословен Бог наш... – тихо произнес владыка Иларион.
– Волною морскою... – запели мы полунощницу.
И странно, странно отзывались в наших сердцах эти с захватывающим мотивом слова. “...Гонителя, мучителя под землею скрывша...” И вся трагедия преследующего фараона в этой особенной обстановке чувствовалась нашими сердцами как никогда остро. Белое море с белым ледяным покровом, балки для пола, на которых мы стояли, как на клиросе, страх быть замеченными надзором. А сердце дышало радостью, что пасхальная служба совершается, вопреки строгому приказу коменданта.
Пропели полунощницу. Архиепископ Иларион благословил заутреню.
– Да воскреснет Бог и расточатся врази Его... – не сказал, а прошептал, всматриваясь в ночную мглу, владыка Иларион.
Мы запели “Христос воскресе!” Плакать или смеяться от радости, думал я. И так хотелось нажать голосом чудные ирмосы! Но осторожность руководила нами. Закончили утреню.
– Христос воскресе! – сказал владыка Иларион, и мы все трое облобызались. Владыка Иларион сделал отпуст и ушел в барак. Епископ Нектарий пожелал и часы с обедницей совершить. И мы совершили вдвоем. Только я был за предстоятеля, владыка Нектарий за псаломщика, так он сам пожелал, ибо знал все песнопения, равно и чтения, наизусть.
Эта пасхальная служба осталась в памяти у владыки Илариона... В 1927 году в мае он писал мне: “Вспоминаю прошлогоднюю Пасху. Как она отличается от сегодняшней! Как торжественно мы справили ее тогда!”
Да, обстановка Пасхи 1926 года была необычайна. Когда мы втроем ее справляли в недостроенной пекарне, в это время там, в Ростове, в залитом электрическим светом кафедральном соборе (захваченном обновленцами. – И. Д.) при участии чудного хора городское духовенство совершало тоже пасхальное торжественное богослужение. Но!.. Думается нам, наша кемская Пасха в пекарне без окон и дверей, при звездном освещении, без митр и парчовых риз дороже была для Господа, чем великолепно обставленная ростовская».
С началом навигации архиепископ Иларион был отправлен на Соловки. В это время там по благословению архиепископа Евгения (Зернова) была написана церковная декларация, которая, по мнению ее составителей, должна была определить положение Православной Церкви в новых исторических условиях, а также взаимоотношения Церкви и государства. Когда владыка прибыл на остров, текст декларации был уже одобрен большинством архиереев. Единомыслен был с ними и архиепископ Иларион, лишь выразил сомнение, не будет ли некорректным поучать заместителя Местоблюстителя митрополита Сергия, но по размышлении согласился, что это послание будет иметь для митрополита значение совета, который он волен принять или нет.
О встрече с владыкой в это время Олег Волков в своих воспоминаниях писал: «Иногда Георгий уводил меня к архиепископу Илариону, поселенному в Филипповской пустыни, верстах в трех от монастыря. Числился он там сторожем. Георгий уверял, что даже лагерное начальство поневоле относилось с уважением к этому выдающемуся человеку и разрешало ему жить уединенно и в покое.
Преосвященный встречал нас радушно. В простоте его обращения было приятие людей и понимание жизни. Даже любовь к ней. Любовь аскета, почитавшего радости ее ниспосланными свыше.
Мы подошли к его руке, он благословил нас и тут же, как бы стирая всякую грань между архиепископом и мирянами, прихватил за плечи и повлек к столу. И был так непринужден... что забывалось о его учености и исключительности, выдвинувших его на одно из первых мест среди тогдашних православных иерархов.
Мне были знакомы места под Серпуховом, откуда был родом владыка Иларион. Он загорался, вспоминая юность. Потом неизбежно переходил... к суждениям о церковных делах России.
– Надо верить, что Церковь устоит, – говорил он. – Без этой веры жить нельзя. Пусть сохранятся хоть крошечные, еле светящиеся огоньки – когда-нибудь от них все пойдет вновь. Без Христа люди пожрут друг друга. Это понимал даже Вольтер... Я вот зиму тут прожил, когда и дня не бывает – потемки круглые сутки. Выйдешь на крыльцо – кругом лес, тишина, мрак. Словно конца им нет, словно пусто везде и глухо... Но “чем ночь темней, тем ярче звезды...” Хорошие это строки. А как там дальше – вы должны помнить. Мне, монаху, впору Писание знать».
В ноябре заканчивался трехлетний срок заключения архиепископа, и перед концом навигации он был перевезен с острова на материк. 19 ноября 1926 года Особое Совещание при Коллегии ОГПУ снова приговорило владыку к трем годам заключения на Соловках. Его обвинили в том, что он разгласил содержание разговоров с Тучковым. Прибыв на Соловки, владыка шутил: «На повторительный курс остался».
Своим архангелогородским помощницам владыка писал в это время: «8 августа. Глубокоуважаемая Ольга Павловна! Шлю Вам и Екатерине Ивановне свой сердечный привет. Благодарю Вас и прочих добрых людей за добрую память обо мне. По милости Божией вот уже пятое лето живу на берегах Белого моря и совсем сроднился с севером, Вам родным. Рад всегда слышать что-либо об Архангельске и тамошней жизни, наипаче о дорогой жизни церковной. Надеюсь, что сохранит всех Вас Господь от чрезмерных искушений. Я жив и здоров. Живу благополучно, даже лучше, чем рассчитывал раньше, когда впервые ехал сюда... Уже четвертый год истек, как я расстался с Архангельском, а кажется, будто совсем еще недавно я из него уезжал...»
Осенью 1927 года началось новое смятение в церковной жизни, отчасти связанное с публикацией декларации митрополита Сергия. Архиепископ Иларион, отличавшийся большой выдержкой и мудростью, обладая широким историческим кругозором, собрал в «келью архимандрита Феофана полтора десятка епископов, некоторые из которых стали соблазняться происходящим на воле смятением, и убедил святителей ни при каких условиях не идти на раскол. “Никакого раскола! – сказал он. – Что бы нам ни стали говорить, будем смотреть на это как на провокацию!”»
Летом 1928 года архиепископ писал по этому поводу: «Что реку о сем? А то, что всем отделяющимся я до крайней степени не сочувствую. Считаю их дело совершенно неосновательным, вздорным и крайне вредным. Не напрасно каноны 13-15 Двукратного Собора определяют черту, после которой отделение даже похвально, а до этой черты отделение есть церковное преступление. А по условиям текущего момента преступление весьма тяжкое. То или другое административное распоряжение, хотя и явно ошибочное, вовсе не есть “casus belli”. Точно так же и все касающееся внешнего права Церкви (то есть касающееся отношения к государственной политике и подобное) никогда не должно быть предметом раздора. Я ровно ничего не вижу в действиях митрополита Сергия и Синода его, что бы превосходило меру снисхождения или терпения. Ну а возьмите деятельность хотя бы Синода с 1721 по 1917 год. Там, пожалуй, было больше сомнительного, и, однако, ведь не отделялись. А теперь будто смысл потеряли, удивительно, ничему не научились за последние годы, а пора бы, давно пора бы... Утверждаются часто на бабьих баснях... Что поделаешь. Ухищрения беса весьма разнообразны. А главное, есть tertius qaudeus, и ему-то все будто подрядились доставлять всякое утешение. Да, не имеем мы культуры и дисциплины. Это большая беда...»
«Открытку Вашу получил. Рад, что письмо мое Вы получили, которого долго ждали, но только не по моей вине долго дождаться не могли. Больше тут Ваши приятели виноваты, которые совсем нехорошо поступают, что хоть не пиши совсем. Ну, еще какие письма получил, то скажу так. Везде писаны пустяки, кто напротив пишет. Какую штуку выдумали! Он (митрополит Сергий. – И. Д.), мол, отступник. И как пишут. Будто без ума они. Сами в яму попадают и за собой других тащат. А Осиповы письма уж очень не понравились. Будто и не он пишет вовсе. У него будто злоба какая. И самый главный грех тот, что его на другую должность перевели. Значит, и отступник. Это глупость. Что и других переводят, так что ж делать, поневоле делают, как им жить дома нельзя. Допрежде по каким пустякам должность меняли и еще рады были, а теперь заскандалили. А теперь для пользы дела, не по интересу какому. Лучше дома жить, это что говорить, да от кого это зависит. С ним ничего не поделаешь, хоть об стенку лбом бейся, все то же будет. Значит, ругается по пустякам и зря, вред и себе и другим делает...»
Пошел новый трехлетний срок, снова пришлось переживать зиму на Соловках. Хотя и вместе с архиереями-друзьями, такими, как архиепископ Херсонский Прокопий (Титов), а все же в неволе. Неволя делала зыбким и непрочным всякое начинание. Ты начал исследование, употребил немало времени и сил для успешного его продвижения, а завтра тебя переводят в другое место, хотя бы и в пределах того же Соловецкого острова, но надзиратели устраивают обыск, и от трудов твоих не остается следа. Работать и что-либо записывать в таких условиях было почти то же, что стараться написать книгу, находясь на корабле во время неумеряющегося шторма. Только то, может быть, и было утешительно, что сходить в праздник Крещения на реку и видеть, как у иордани три оленя остановились и смотрят на это чудо освящения вод.
Родственнице архиепископ в это время писал: «Меня хоть никто дедушкой не называет. Однако иной раз случалось, что стариком назовут, и то странно слышать. Меня больно уж борода вы дает – поседела, как неведомо что. Однако душа, чувствуется, еще не постарела. Интересы в ней всякие живут и рождаются.
Интересы эти приходится удовлетворять чтением, потому что для настоящих занятий нет, понятно, соответствующих условий. Часто является досадливая мысль: вот если бы иметь столько свободы от работ и столько досуга в академической обстановке! Но подосадуешь, подосадуешь, да тем и ограничишься. А раскроешь книгу посерьезней – оказывается, далеко не всегда ее можно читать – внимание рассеивается тем, что окружает и что вовсе не интересно.
С внешней стороны жизнь моя сравнительно сносная – голоден не бываю, в квартире не мерзну, одеться имею во что (хотя нередко так одет, что и ты бы не узнала), поговорить есть с кем, забот на душе почти никаких. Видишь, сколько преимуществ имею! Но, конечно, долгонько зажился я на Белом море...
Выкинут я стихией на далекий остров. Но сожаления я стараюсь не растравливать в душе моей, на окружающее стараюсь не обращать внимания, а жизнь наполнять тем, чем можно. И так за долгие годы привык и живу не тужу. На лучшее не надеюсь, от худшего не отрекаюсь. Какова есть о мне воля Божия – так пусть и будет».
Подходил к концу очередной срок заключения. В конце лета и осенью 1929 года владыка писал родственнице: «Живу я все по-прежнему, вполне благополучно, без нужды и горя. Никуда я не трогаюсь с места. Вот уже два года, как живу в одном и том же доме, среди леса, между морским заливом и озером... Про свое ближайшее будущее ничего, конечно, не знаю. Хоть ничего хорошего не жду. Вот сейчас я не чувствую себя переутомленным, потому что здесь мне легче жить, нежели было всегда раньше, только не вырос я духовно ничуть, а только поглупел. Но в этом вина не моя одна, хотя есть и моя. Вероятно, можно было бы прожить эти годы с большей пользой...»
«Получил от тебя известие о Липицах... А вот мне придется ли когда-нибудь увидать родные места, где так много перемен, где одни выросли, другие совсем исчезли. Не знаю, но мне порой очень хотелось бы в тех местах побывать. Правда, до так называемого срока остается всего месяц один: да ведь это ровно ничего не значит. Одно разве только значит: бери вещи через плечо, да и начинай странствовать, причем самым неудобным и гнусным способом...
Живу-то я без нужды, но жизнь невеселая и малосодержательная. Так только время пропадает неважно, и иной раз приходят такие мысли. Вот, например, за шесть лет с 1906 до 1912 года прошел курс академический. Сколько наук прошел, сколько сочинений написал! Магистерскую даже защитил. Из мальчика, приехавшего из Тулы, стал совсем человеком. А за последние шесть лет – что? Одно горе, одна грусть! Пропали лучшие годы, а их не так уж много впереди осталось. Больше осталось позади. Вот эта потеря невознаградима. И сколько их пропадет еще!
Вот такие мысли приходят порой, и, понятно, невесело от них становится. Но успокаиваешься на том, что ты сам во всем нисколько не повинен. Видно, в такую полосу историческую попал, что должна жизнь пропадать без дела и без пользы. И еще есть утешение в том, что не один ты в таком положении, а иные и в худшем. Ведь у меня нет еще борьбы за кусок хлеба, а сколько людей в этой борьбе опустошают жизнь свою...»
Незадолго до окончания срока и выезда с Соловков архиепископ писал родным: «Дожил я уже до осени и этого года. Только осень у нас прямо удивительная – доселе нет ни холода, ни снега: иной раз дождичек сыплет и сыплет, а иной раз и сухо станет. А в прошлые годы в это время всегда ходил по льду озера. 15 ноября исполняется пять лет, как я странствую, – если, конечно, считать, что лето 23-го года я жил сколько-нибудь оседло (а это весьма сомнительно). Сейчас я переживаю не вполне приятное состояние полной неизвестности: уеду ли я отсюда или опять останусь. Если уеду, то скоро, но сменяю ли я в этом последнем случае ястреба на кукушку – тоже неизвестно. Словом, внутри у меня неизвестность и неопределенность. Чего пожелать самому себе – тоже не знаю. Ведь в иных отношениях у нас здесь лучше вашего, да и прижился за долгие годы. Только душа просит нового...»
14 октября 1929 года Особое Совещание при Коллегии ОГПУ приговорило архиепископа к трем годам ссылки в Казахстан. Самое мучительное было в том, что теперь от Белого моря через всю страну до самых южных границ он должен был проехать этапным порядком, многократно останавливаясь на неопределенный срок в пересыльных тюрьмах. По сравнению с тем, что ему предстояло теперь, Соловки были отдыхом. Почти сразу же после отправки на материк его обокрали, и в Петроградскую тюрьму он прибыл в кишащем паразитами рубище. Впереди его ждал новый срок. Но у Господа был свой срок жизни праведника. На этапе владыка заболел тифом и 19 декабря был помещен в тюремную больницу, путь к которой он, изнемогая от болезни, прошел пешком. Из больницы он писал: «Я тяжело болен сыпным тифом, лежу в тюремной больнице, заразился, должно быть, по дороге; в субботу, 28 декабря, решается моя участь (кризис болезни), вряд ли переживу...»
В больнице ему сказали, что его надо обрить; владыка ответил: «Делайте со мной теперь, что хотите...» В бреду он говорил: «Вот теперь-то я совсем свободен, никто меня не возьмет...»
За несколько минут до кончины к нему подошел врач и сказал, что кризис миновал и теперь он может поправиться. Святитель в ответ едва слышно сказал: «Как хорошо! Теперь мы далеко от...» – и с этими словами тихо скончался.
Это было 28 декабря 1929 года. Митрополит Серафим (Чичагов), занимавший тогда Санкт-Петербургскую кафедру, добился, чтобы тело святителя было отдано из тюремной больницы для церковного погребения. Тело почившего владыки в белом архиерейском облачении было положено в приготовленный гроб и перевезено в храм Новодевичьего монастыря, где состоялось отпевание. В отпевании и погребении святителя участвовали митрополит Серафим (Чичагов), архиепископ Алексий (Симанский), епископ Амвросий (Либин), епископ Сергий (Зенкевич) и множество духовенства.
Отпевание закончилось в четыре часа дня. После этого подняли гроб и понесли на кладбище Новодевичьего монастыря под пение ирмоса «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение...». Дойдя до могилы, поставили гроб, отслужили последнюю литию, поклонились почившему архипастырю и стали опускать гроб в могилу. Епископ Амвросий первый бросил на гроб ком земли. Быстро вырос небольшой холмик, и был поставлен белый крест с надписью: «Архиепископ Иларион Троицкий». Затем все стали расходиться с кладбища; и в это время торжественно и празднично затрезвонили колокола, обгоняя друг друга. И вспомнились одному из участников погребения слова псалма, звучавшие на отпевании: «Господня земля, и исполнение ея, вселенная и вси живущии на ней. Той на морях основал ю есть, и на реках уготовал ю есть. Кто взыдет на гору Господню? Или кто станет на месте святем Его? Неповинен рукама и чист сердцем... Сей примет благословение от Господа, и милостыню от Бога, Спаса своего...» (Пс. 23, 1-5). И понял он, о чем этот звон, как будто пасхальный, – «это ангелы на небе радовались новому святому...»
 В 1999 году состоялось обретение мощей владыки Илариона и перенесение их в Москву, в Сретенский монастырь.

Составитель игумен Дамаскин (Орловский)

«Жития новомучеников и исповедников Российских ХХ века
Московской епархии. Декабрь»
Тверь, 2004 год, стр. 69-155.